Я волновался по другому поводу: отправят в тыл, а через две недели выпишут опять в пехоту, и пока докажешь, что ты разведчик, помотаешь сопли на кулак. Поэтому в сумерках я вышел на окраину Чуднова, «проголосовал» и уехал обратно в Любар, в свой санбат. А ночью в Чуднов прорвались немецкие танки и наделали мешанину, словно в отместку за Высокую Печь. Особенно, говорят, пострадал госпиталь.
В Любарском райкоме с минуты на минуту ждали комиссию ЦК партии, и заниматься гостями секретарь райкома поручил инструктору отдела пропаганды. Тот развернул бурную деятельность, и через несколько минут мы уже ехали в сторону бывшей линии фронта. Шофер оказался местным уроженцем. В то время, когда здесь стоял фронт, ему было лет 15–16, и он хорошо все помнит. Он стал охотно вспоминать, где что было. И вдруг резко затормозил, открыл дверцу автомашины.
— Товарищ полковник! — окликнул он проходившего невысокого полного старичка. — Подойди-ка на минутку. — А нам пояснил: — В войну, когда здесь стоял фронт, он был в Любаре райвоенкомом.
— Это что точно, то точно, — подкатился, как на колесиках, полненький, кругленький и энергичненький человек, которого и стариком-то не назовешь. — Мобилизовывал и пополнение давал войскам. А в чем дело?
— Та вот товарищи приихалы и интересуются: дэ-сь тут в отдэльним домике размещайся штаб ихнего полка.
— В отдельном домике? — Тот, кого назвали полковником, задумался всего лишь на секунду-две. — Так то ж знаешь где? То, мабуть, Звягин хутор. Там який-сь штаб стояв. Это точно.
Они разговаривали между собой, будто нас и не было здесь, — высказывали всяческие предположения, спорили. Наконец шофер спросил:
— Ты куда пийшов?
— Да ж до магазину.
— Може, поидэшь з намы, покажешь товарищам — как-никак воювалы туточки.
— Так чого ж нэ поихать, — он открыл заднюю дверцу, втиснулся. Еще не успел отдышаться, уточнил: — Только я не полковник, а подполковник. Это точно. Так говорите, вам надо отдельный домик, где штаб стоял? Это можно. — Постучал согнутым пальцем в спину шофера. — Поняй прямо по дорози на Мотовиловку. По ций дорози самую малость проидэмо и зверним улево. Туточки прямохонько и будэ тая заимка.
Я поясняю:
— От того дома видны были и Любар и Карань.
— Точненько. Так оно и будет. А штаб там какой-то стоял. Это точно.
Подполковник оказался очень разговорчивым. Пока мы ехали до домика, он успел объяснить, почему хутор называется Звягиным, о том, что до войны, да и после войны, там был полевой стан бригады, рассказал, как он в одной шинели с тремя сухарями в сумке прибыл в Любар и принял военкомат, как трудно было работать в те дни и обеспечивать армию пополнением, и многое другое.
Наконец доехали. Машина остановилась. Вылезли. Никакого хутора, никакого домика нет. Неужели старик не туда привез?
— Дом-то перевезли недавно, каких-то два года назад.
Вместо дома яма из-под него. А во-вторых, ни Любара, ни Карани с этого места не видать. Все кругом позарастало. Кругом лесополосы, кругом кусты.
— А ты возьми и представь, что лесу нет, — советует мне бывший райвоенком. — Вот тебе и получится: справа Любар, вон его даже видно сквозь кусты, а спереди, вон смотри, видна Карань.
У него была удивительная способность говорить по-украински и тут же переходить на чистый русский язык.
Действительно, вон он, Любар, а то, впереди наверное, Карань. Теперь предстояло мне найти нашу землянку — в смысле признаки ее. Я встал на старое пепелище, повернулся в сторону передовой, закрыл глаза и постарался увидеть картину тридцатилетней давности — где какая землянка была. Многое, конечно, вспомнил, а примерное расстояние от штаба до нашей землянки представил — сделал несколько десятков шагов назад и потом влево. Пригляделся — действительно признаки каких-то старых земляных сооружений можно различить. Может, на самом деле она и есть, наша землянка?
Долго мы в ней жили, в этой землянке. Каждый раз, сдав в штаб очередного «языка», возвращались сюда, отсыпались тут сутками. Товарищей на палатке приносили тоже сюда. Хоронили, правда, не здесь, не около своей землянки, как в балке Глубокой под Вертячьим, а увозили в Любар на городское кладбище. Сюда мы принесли и Якова Булатова. Его смерть, по-моему, потрясла всех нас больше, чем чья-либо, — он был всеобщим любимцем.
Из этой землянки наши ребята провожали, кажется, в середине января двух парней и девушку-радистку в тыл к немцам. У нас они провели полдня в молчаливом сосредоточении и запомнились мне на всю жизнь.
Здесь, в этой землянке, я стал офицером — в начале февраля мне было присвоено звание младшего лейтенанта и я был назначен командиром конной взвода разведки.
Наконец, в эту землянку кто-то из ребят привел однажды с передовой девушек-снайперов обогреться, обстираться, помыться. Бедные девушки, им особенно тяжело было на фронте. Тогда мы этого не понимали. Но не все среди нас были такими бестолковыми. Кто-то же догадался привести этих девчат. Они вместе с солдатами сидели в окопах под открытым небом — хоть и не сибирская зима на Житомирщине, но все равно просидеть, допустим, две-три недели днем и ночью на снегу хорошего мало. Помню, мы расселились по другим штабным подразделениям, по другим землянкам. В нашей же девчата устроили грандиозную стирку и купание. Нас не пускали в землянку дня три — мы только носили воду и подтаскивали дрова. Изощрялись дрова добывать в самом Любаре — ночью ломали заборы и всякие другие сооружения, казавшиеся нам не первой необходимостью для мирного населения.
Девчата не из первых красавиц. Но, должно быть, из самых храбрых и отчаянных, раз не осели где-нибудь при штабах и службах армии, дивизии, полка, а стали снайперами и, главное, прорвались сюда, на передовую, в самое пекло.
Одну из них звали, мне кажется, Сашей. Она была крупного телосложения. И еще — у нее между передними верхними зубами щербинка была. Она делала ее лицо чуточку озорным. А может, это казалось потому, что она и на самом деле была озорной. Принимая от нас ведро с водой, котелок с кашей из нашей взводной кухни или очередную вязанку дров, она обязательно улыбнется и что-нибудь скажет — непременно пошутит. А те две другие девушки все делали молча.
Уходили они от нас через три дня отдохнувшие, похорошевшие и очень благодарные за бескорыстную помощь. А через несколько дней кто-то забежал к нам в землянку и крикнул:
— Девчат-снайперов перебило. Привезли к штабу.
Мы выскочили все. У штаба две повозки. Народ стоит. На первой повозке лежит меньшая из них. Белокурые волосы ее разбросаны по соломе и почти смешались с нею — были почти одинакового цвета. Лицо прикрыто шапкой, ее же офицерской меховой шапкой. Помню, так и хотелось сказать: ей же душно ведь… На второй повозке лежала Саша, белая, как снег, — ни кровинки в лице. Я подумал, что и она убита. Но вдруг она открыла глаза, посмотрела медленно на всех. Узнала нас. Какая-то гримаса прошла по лицу, губы землистого цвета что-то произнесли. И тут только я заметил наклонившуюся над ней третью подругу. Она поправила на Саше прикрывавший ее полушубок. И вдруг я похолодел — очень уж короткая Саша стала, всю ее прикрывал раскинутый полушубок — ног-то у нее не было.
Она снова закрыла глаза и словно умерла — опять ни кровинки на лице.
Мы отошли. Подруга ее подошла к нам, медленно уткнулась кому-то из разведчиков в грудь, тихо всхлипнула.
— Все говорит, что ей хорошо, — кивнула на мертвую подругу, — ее насмерть…
Вскоре их увезли обеих. Где похоронили меньшую, не знаю, никто из нас на ее могиле не был. Последнюю из девчат-снайперов тут же куда-то перевели — все-таки не женское это дело сидеть в окопах.
С тех пор я всякий раз, когда вижу женщину на протезах, обязательно вспоминаю Сашу — где она живет, жива ли осталась?
Все это связано у меня с землянкой, признаки которой через тридцать лет я вроде бы нашел.
Я смотрел на своего младшего — он фотографировал окрестности, — я смотрел и думал о том, что нам в то время было не больше, чем ему сейчас. И вдруг холодок прополз по спине — я представил его, моего младшего, в той обстановке, представил его на фронте, и впервые понял, как тяжело было нашим родителям. Куда тяжелее — я теперь твердо-натвердо убежден в этом — чем нам на фронте.