— Ты почему не ложишься? — послышался голос старшего лейтенанта.
— Не хочу, — ответила она. И вздохнула, все-таки грустно расставаться с детством.
Стучат колеса. За дверями вагона темень — Москва и Подмосковье еще соблюдали светомаскировку. Когда она уезжала из Костромы, там тоже окна на ночь завешивали… Вот он, этот взводный, говорит, чтобы ложилась. А — где? Не лезть же в середку к парням? Вот ужас! Как же дальше-то жить?.. Дальше?.. Тик-тук — дальше… тик-тук — дальше…
— Ты не вывались там из вагона, — сквозь «тик-тук» донесся голос старшего лейтенанта. — А ну иди, ложись!
Поднялась — конечно, можно уснуть под стук колес и вывалиться из вагона — куда идти-то? Старший лейтенант постелил ей в углу (рядом с собой) ее же шинель, бросил сод голову вещмешок.
— Ложись.
И прикрыл ее своей шинелью. Затаилась Лариса. Ждет, что дальше будет.
Вагон трясет на стыках. Вроде бы дремать начала Чувствует, шинель сползает — от тряски или кто тянет? Кругом все глухо становится… и безразлично все. И вдруг мягко дотронулась рука старшего лейтенанта. Вздрогнула Лариса — сон, как ветром, сдуло. Дышать даже перестала — пусть только полезет… Но он поправил шинель, а сам опять отвернулся. И так в ночь-то несколько раз он заботливо поправлял шинель.
Утром посмотреть ему в глаза не могла — стыдно было за свои мысли.
Ехали до станции Иловля (под Сталинградом). Целыми днями пели песни, парни боролись. И, конечно, никто из них и не подозревал, что всего лишь несколько дней отделяет их от смерти. Всех! Всех, кроме Ларисы и Андрея Вороны. Никто из всей роты не думал об этом. А первым погибнет политрук. Пролетит над необъятной степью немецкий корректировщик «рама», сбросит две или три бомбы так, мимоходом. И первая из них упадет возле Ларисиного окопа. А первый осколок угодит прямо в голову политруку… А последним из разведроты погибнет ее будущий командир роты (один из нынешних взводных) Кармышев. Ему суждено будет прошагать от Сталинграда до Берлина, десяток раз быть на тонком волоске от смерти и суждено ему погибнуть уже после 9-го мая сорок пятого года — он успеет порадоваться нашей общей Победе, а пожить после нее ему не удастся…
Ах, если бы человек знал, что его ожидает на войне…
4
Смерть политрука поразила Ларису больше всего на свете. Несколько минут назад он подходил к ее окопу, шутил с ней, поздравлял «с новосельем». А теперь лежит равнодушный и недоступный.
Вот она, оказывается, какая война! Всю ночь не сомкнула глаз — мертвый политрук был перед ней.
Начало светать. Не успело еще солнце выкатиться из-за горизонта, как над Котлубанью появились вражеские бомбардировщики. И посыпались на землю бомбы. Столько их было много, что, казалось, они падают буквально на каждый квадратный метр. И в конце концов с минуты на минуту какая-то из них непременно залетит и в Ларисин окоп.
Но когда она уже спиной, всей кожей начинала чувствовать, что вот-вот, в следующую секунду бомба упадет к ней в окоп, самолеты разворачивались и уходили обратно на запад, за новыми бомбами. И казалось ей, что всякий раз не хватает именно одной бомбы, для ее окопа. И что в следующий-то прилет они непременно угодят в нее. Но или прилетали каждый раз новые летчики или те, старые, теряли ориентиры — и все начиналось сначала.
До ее окопа очередь так и не дошла в первый день.
Лариса лежит на дне окопа (даже во время перерыва) и дрожит. Появился какой-то разведчик — она фамилии-то их еще не знала, они пока еще все для нее были по-прежнему на одно лицо — сел на край окопа. Закурил. Болтает ногами. А она лежит и думает: какой храбрый парень!.. Сама трясется. Он говорит:
— Ты чего там трясешься? Это наша артиллерия стреляет.
— А я откуда знаю — наша или не наша.
— Вылезай сюда, я тебя учить буду.
Лариса вылезла, огляделась: кругом голая земля, вся изрыта — как будто весной вытаяли помойки на огромном пустыре, пар идет ото всего, и такой же беспорядок. Только среди этого огромного изрытого пустыря люди из земли выглядывают. А неба кругом много — не то что из окопа видна лишь полоска — небо чистое, ни единого облачка, и высокое. И солнце яркое по-летнему припекает (хотя сентябрь кругом). Лучи впиваются в тело, как раскаленные иголочки.
— Вот слышишь, это бьет наша арти… — бабахнул снаряд невдалеке, второй. — Нет, это не наша, это его артиллерия бьет. Давай ложись обратно в окоп… — и сам побежал, согнувшись, в свой.
Через некоторое время слышит Лариса, кто-то кричит — спрашивает, нет ли тут поблизости сестры. Кто-то из разведчиков ответил, что есть санинструктор. Кое-как сообразила, что это о ней речь-то идет.
— Пусть меня перевяжет.
Выскочила Лариса из окопа — вот он, ее долг! Перед ней стоял солдат, раненный в грудь. Не разведчик. Из полка солдат, причем из чужой дивизии. Трясущимися руками она разорвала индивидуальный пакет и начала перевязывать. А сама посматривает по сторонам, как бы не начался обстрел — его же не бросишь.
— Ты что, на передовой недавно, руки-то трясутся?
— Первый ты у меня раненый.
— А-а… ну не волнуйся, сестрица, как перевяжешь, так и ладно. Не переживай, у тебя все впереди.
Когда перевязала, он пошел сам, без посторонней помощи, только опираясь на винтовку, первый ее раненый.
Действительно, все у нее было впереди. Сколько она их поперевязывала, сколько поперетаскала на своей спине, не только разведчиков и главным образом не столько разведчиков. Поэтому ее потом и знали во всех полках дивизии, поэтому помнят и сейчас старые ветераны.
А потом своя дивизия пошла в наступление — появились, что называется, свои, «кровные», «родненькие» раненые. Повалили без перерыва и не в одиночку. Перевязывала наравне с другими, даже порой больше других медсестер потому, что считала: война — дело общее. Даже в мыслях не было такого, чтобы спрятаться в окоп от раненых и пропустить их мимо неперевязанными. А ведь все время летят снаряды, рвутся тут же, рядом, самолеты пикируют с включенными сиренами — душу разрывают этим воем… День проходит, второй, третий. В свободную минуту стала думать: ведь все боятся смерти, все! А виду не показывают. А почему же она должна быть хуже других, почему ее страх видно?
«Я так боялась, — рассказывала Лариса мне во Владимире-Волынском, — что не могла показать, что боюсь. Но, наверное, все это видели. Мне иной раз скажут: «Чего ты маешься? Иди, скажи, что ты боишься, и тебя переведут обратно в медсанбат».
А как же я пойду и скажу? Другие тоже боятся.
Сейчас гляжу иногда на нашу молодежь и думаю: оттого, что мы начали свою жизнь с войны, мы немножко другие, у нас больше ответственности. Мы взрослее были…»
И вот настал тот вечер, когда по приказу комдива разведрота пошла на высоту 134,4. Кто знал, что это последняя боевая вылазка роты, что никто уже не вернется?.. Видимо, командир роты знал. Поэтому, когда подошли к высоте, он сказал Ларисе:
— Сиди тут до рассвета.
Не взял ее с собой. Он, видимо, понимал, что раненых не будет. Будут только одни убитые. А убитым Лариса не поможет. Живых тоже не будет. Он и это, конечно, знал… Поэтому и поберег ее.
5
Как ушла рота на высоту 134,4 под Котлубанью, так до конца войны она больше и не восстала в полном составе — никогда больше уже не было в ней столько людей, как в самом начале, хотя пополняли ее несчетное количество раз.
Первое пополнение пришло вскоре. Дивизия была в обороне, поэтому разведчики лазили каждую ночь на нейтральную полосу. Каждую ночь лазила и Лариса. Трястись от страха было уже некогда — группы менялись, а она ходила бессменно, с каждой группой. Не то что привыкла — к страху все-таки нельзя привыкнуть — просто, видимо, научилась хоть немножко владеть собой. И разведчики теперь уже не стали для нее все на одно лицо, как было в первом, основном составе разведроты. Стала отличать друг от друга. Появились симпатии и антипатии. Ей, например, стало интереснее ходить со взводом младшего лейтенанта Яблочкина. Как-то с ним было спокойно и уверенно.