Вдруг в палате стало тихо. Я обернулся. В дверях стояла она. Я сразу и не узнал. На ней был темно-голубой авиационный френч, такая же юбка и рубашка с галстуком. Но главное, что ослепило, — это ордена. Бог ты мой! У нее орден Красного Знамени, два ордена Красной Звезды и медаль «За отвагу». А в петлицах по два «кубаря». Палата остолбенела. От этой нашей остолбенелости и она смутилась.
— Пришла проводить воина при полном параде, — произнесла она, словно оправдывая свою форму. — Даже костыли рискнула оставить по такому случаю.
— Вот это здорово! — воскликнул старший сержант. Он приподнялся на локте из своего панциря.
Она, сильно налегая на трость и подволакивая левую ногу, прошла в палату, оглядела меня.
— Боже мой, гимнастерка-то мятая… Пойдем ко мне, поглажу.
— Ну да-а… Будто я на свадьбу собираюсь.
— Солдату главное самому быть гладким, а гимнастерка выгладится на нем, — вставил оживленно старший сержант. И вообще он сиял.
Валентина Васильевна стала разворачивать сверток.
— Я вот тебе выпросила у начальника госпиталя тушенки несколько банок, сала.
— Это зачем же? Будто меня кормить не будут.
— Со старшими в армии не положено пререкаться. Понял?
— Так точно, товарищ гвардии лейтенант! — гаркнул я и вытянулся по команде «смирно».
— То-то же. А здесь, в баклажке, спирт. Из полка еще привезла. Когда отправляли в госпиталь, ребята сунули… Дай-ка я тебе уложу вещмешок. Поди, напихал туда как попало.
— Какая разница…
Она старательно уложила вещмешок. Я надел шинель, стал прощаться с ребятами, подходил к каждому и пожимал руку. Потом взял свои пожитки и склонился над летчицей — я был на голову выше ее.
— Ну, Валя, будь здорова. Поправляйся.
Она заглядывала на меня снизу вверх, какая-то непохожая на себя в этом мундире и в галстуке, с мальчишеской прической, серьезная, неулыбчивая. Потом вдруг нагнула мою голову и крепко поцеловала в губы.
— Знаешь что, я тебе очень и очень желаю…
— Что?..
— Чтобы ты вернулся домой живым.
И я вернулся живым.
Прошло много лет после войны. И однажды я встретил их — Николая и Валентину Храмцовых. Вначале встретил его — бывшего разведчика, а потом и ее. У них трое детей. Они оба инженеры-строители.
Какая она теперь стала, наша летчица? Конечно, уже не девушка-подросток. Располнела. Глаза потемнели. Но порой становятся прежними, озорными. От ранения внешних следов почти не осталось. Только, когда она сидит, левая нога ее как-то странно полусогнута — полностью нога не сгибается. Из ее нынешних сослуживцев мало кто знает, что в войну она была летчиком-истребителем, ведомым у своего первого мужа. Его портрет висит у них в гостиной.
В конце хочу сказать: фамилию супругов я изменил. Так хотела она, так хотел и он.
Глава пятая. Про мышей
Да, про самых обыкновенных серых полевых мышей. Писали же про Каштанок, про Муму, про зайцев в половодье. Почему бы и про мышей не написать.
Казалось бы, что можно сказать в военных воспоминаниях про мышей? Но мои записки — воспоминание солдата, а не полководца, а солдат, он ближе к земле, он всю войну не отрывался от нее, родимой. А когда находишься к земле, что называется, лицом к лицу, то рассмотришь невольно всю и всякую мелочь.
После первого своего ранения я был направлен из госпиталя в команду выздоравливающих в одно из сел. Пришли мы сюда вдвоем со старшиной Зайцевым Николаем Михайловичем. Никакой команды здесь пока не было. Мы явились первыми. А вообще-то здесь будет дислоцироваться 32-й запасной полк 10-й запасной бригады. Нас пустила на квартиру одна сердобольная женщина. Изба небольшая. Пол глинобитный. Посредине — печь. За печкой кровать хозяйки с ребятишками. Мы с Зайцевым на ночь располагались на лавках вдоль стен. У меня еще побаливало плечо.
Живем сутки, вторые, третьи. Никто нами не интересуется. Сухой паек, который мы получили на продпункте, съели всей оравой. Перешли на хозяйскую картошку. Хоть она была и сухой и в «мундирах», но зато вволю. Мы блаженствовали.
Мучили нас мыши, житья от них не было. К ночи только погасишь свет, они начинают лазить по ногам, по лицу, по всему телу, не боясь ни капельки человека. Впрочем, не смущал их и дневной свет.
— Что же это вы, хозяюшка, — обратился в первый день с претензией Зайцев, — мышей-то столько расплодили?
— Кто их, милый, плодил? Нынче осенью, как только фронт стал приближаться сюда, их и понагнало.
— Неужто фронтом пригнало? — удивлялся Зайцев.
— Фронтом, фронтом. Раньше никогда сэстоль не было этой твари. А нынче проходу от них не стало, от этих мышей. Последние продуктишки пожирают. Нигде ничего не оставляй. Все прогрызут, везде достанут… Подвешивать пробовали в кладовке посреди потолка — и туда ухитряются добраться. Ума не приложу, как они туда-то попадают…
В первую же ночь эти твари прогрызли у моей шинели карман — такую прореху распластали, что утром только ахнул.
— Я забыла вам сказать, — убивалась хозяйка, — чтоб вы ничего в карманах не оставляли.
— У меня ничего и не было.
— Стало быть, крошки оставались какие-то.
— Сухарь когда-то был в этом кармане.
— Вот крошки-то и остались. Они из-за одного запаху прогрызут. Давай, родимый, я тебе заштопаю карман-то.
Она быстро зашила карман, не умолкая при этом.
— Говорят старые-то люди, что потому их у нас и прорва такая, что фронт гонит их, а впереди Волга, переплыть-то ее они не могут. Вот тут и скапливаются. Как перед бедой. Вы заметили, на улице сколько их?
Мы, конечно, сразу же заметили, с какой удивительной наглостью средь бела дня заполняли они улицу. В разных направлениях, из конца в конец перекатывалось множество серых комочков. Чем-то напоминали они стаи воробьев на дороге, по которой возят зерно небрежные возчики.
Как-то утром пришел к нам дед, живший по соседству.
— Ребяты, помогите кадку выкатить из кладовки.
Солдат не привык расспрашивать, что, зачем и почему, — раз надо, значит, надо.
По дороге Зайцев все же поинтересовался:
— А что, кадка-то не нужна стала в кладовой? Дед все время ухмылялся — не иначе что-то приготовил нам, сюрприз какой-то.
— Дело вот в чем, ребяты. Мыши одолели, проклятушшие, и я решил сделать научный ксперимент: вташшил со старухой кадку в кладовку, намазал внутренность ее салом, а сверху поперек положил дошшечку на вертушке и привязал сала. Как только мышка пойдет к салу по этой дошшечке, дошшечка переворачивается и она, голубушка, бух туды, в кадку. А утресь у старухи чугун вару взял и обварил их всех тама. Так вот нада выкатить на улку.
Кадка, которую дед не мог выкатить со своей старухой, была больше похожа на чан — она чуть пониже нас с Зайцевым, в два обхвата. И в ней на три четверти ее емкости… мыши; Мы с Зайцевым даже попятились от ужаса.
Вчетвером мы кое-как выкатили кадку на середину улицы, опрокинули и любопытства ради стали считать, отшвыривая палочкой по две, по три твари.
Две с половиной тысячи насчитали!
Долго потом эта куча лежала посреди дороги. Когда прибыл полк, появились в селе военные автомашины, кучу немного разъездили. Причем каждый новый шофер непременно останавливался и удивленно рассматривал это скопище. И так до тех пор, пока не выпал снег. Снег прикрыл все. Но зато на снегу появилась густая сеть мышиных тропинок.
Невольно возникает, наверное, вопрос: а какое отношение эти мыши имеют к разведчикам и к разведке? А очень даже прямое.
Эти миллионы и миллионы серых прожорливых тварей не только все поедали на своем пути. Они несли страшную болезнь — туляремию, мышиную чуму, которая передавалась и человеку. Из-за этой чумы я на целых полтора месяца позже попал в разведку. И не в ту, в которую собирался.
В середине ноября, когда уже пришла обрадовавшая всю страну весть об окружении нашими войсками 22-х гитлеровских дивизий под Сталинградом, меня зачислили в маршевую роту и отправили на станцию Иловля, куда прибыла для пополнения 233-я стрелковая дивизия. Я тогда, помню, невесело подумал: окружили без меня, а добивать без меня, видимо, не добьют. Поэтому когда генерал перед строем спросил, есть ли желающие пойти в дивизионную разведку, я сделал три шага вперед.