— А у нас в Сибири, — говорю ему, — яблоки в глаза люди не видят.
А Сысик свое:
— Зараз — самое время. Эх, полежать бы под яблоней… А тут вот лежишь под танком…
И вот ночь пошла на убыль. Чернота стала самая густая. Слышу, двинулась наша штурмовая группа — шорох какой-то донесся, наверное, ползут. Мы напряглись. Автоматы нацелили прямо в амбразуры — как только пулемет татакнет, так мы сразу по длинной очереди ему в пасть.
И вдруг ракета взвилась. Я аж вздрогнул от неожиданности — почти рядом с нами пальнули ее. И пулеметы ихние даже не успели по одной очереди дать — мы как врезали из двух автоматов по амбразурам. И наши пошли. Здорово пошли. Особенно один там был из автоматчиков — впереди шел, смелый парень! Как вожак — впереди, а остальные — все за ним. Сам худощавый, вроде невзрачный, а как смело шел! Как он бросал гранаты!
Я: Слушай, а это не Петька Деев? Ты помнишь Деева? Он потом был у Атаева ординарцем.
ИСАЕВ: Нет. Этот тут и погиб. Ух и жалко парня! Хороший бы из него разведчик получился. Натура-альный! Хорошо он поднял группу и вел красиво…
Блиндажи взяли. Как по писаному. Тут и мы вылезли с Сысиком из-под танка. На нашу сторону вылезли, чтоб танк нас закрывал от неприятеля. Сидим, смотрим, как ребята закрепляются в тех блиндажах. Уже рассвело. Стрельба затихла — и пулеметная, и автоматная. И вдруг прилетела мина, что ли, — я толком и не понял — и упала рядом. Разорвалась. И Сысика осколком поперек живота… Я вот сидел напротив, в метре от него. Меня хоть бы царапнуло, хоть бы мелким осколком. Нет. А у него кишки в бок так и полезли. Он на меня смотрит так удивленно и руками кишки собирает. Разве соберешь… с землей ведь. Подбирает… а все в крови… с землей. А фриц начал из артиллерии бить, из минометов — уже издалека, с тылу. Ну а потом с флангов все равно бьет перекрестным из пулеметов — видать, хватился.
А Сысик стал белеть, белеть — сколько там прошло — три-четыре минуты, свалился. Готов.
А я так был ошарашен всем этим, встаю и в полный рост пошел обратно. Хоть бы бежал до своего энпэ эти пятьдесят метров, а то ребята потом говорят, шагом шел… А кругом снаряды рвутся… А я будто заговоренный — ни единым осколочком не задело…
Иван надолго замолчал. Кассета на магнитофоне крутилась, ежесекундно напоминая, что время идет, жизнь идет — время уходит, и жизнь уходит, «беломорина» в его заскорузлых пальцах обросла длинным сизым стержнем пепла. Стержень тоже растет, растет — и вдруг обломился, серая пепельная труха рассыпалась по штанине, голубенькая струйка дымка от угасающей папиросы, чуть колыхнувшись, оторвалась и растворилась. Умерла. Иван растер в пальцах папиросный окурок, бросил его к печной топке, глубоко вздохнул, решительно поднялся. Потом отцепил о рубашки микрофон.
— Хватит. Пойдем на улицу. Подышим свежим воздухом.
В ограде стоял занесенный снегом чуть ли не по самую крышу новенький «Запорожец».
Чтобы хоть немного отвлечь Ивана, спросил:
— Почему гараж ему не построишь?
А он словно не слышал. Постоял, постоял, дыша не свежим воздухом, а дымом от новой папиросы. Вздохнул.
— Почему вот так? Много ребят погибло при мне. Очень много. А вот как начинаю про Сысика рассказывать — не могу… И еще помнишь, Гоша, на Курской дуге погибли наши разведчики?
— Это которых немцы штыками докалывали?
— Ага. Вот их тоже до сих пор — тридцать лет прошло, а будто рана все еще в груди не заросла. Я тогда больно уж об них убивался, о тех ребятах. Долго убивался. Плакал. Прямо натурально плакал не раз. Даже Мещеряков, помню, заругался на меня: «Ты что, говорит, распустился?! Война идет, а ты…» А сам тоже плакал по ним — я точно знаю. Только скрывал…
Мы постояли на морозе довольно долго. По-прежнему тянула поземка, напоминая чем-то зиму сорок второго. Если закрыть глаза да встать спиной к ветру… нет, лучше лечь в сугроб и смотреть на ветер, то… Нет. Все равно не похоже. Ночью, когда кругом тишина и где-то приглушенно, как отдаленные выстрелы, постукивает ставня, а в голове ворох полудремных мыслей, тогда еще, может, и похоже…
Иван воткнул в сугроб окурок.
— Весной, помнишь, когда мы стояли в балке Коренной около Городища, мы ходили хоронить тех, кто погиб осенью на Котлубани? Ты ходил?
Я старался вспомнить. Но ничего, что могло бы было связано с похоронами, в голове не обнаруживал. Бесследно они бы не прошли, такие похороны.
— Нет, Вань, по-моему, я не ходил. Не был я там. — И вдруг (нет, не вспомнил) догадался: — Слушай, да я это время, кажется, в санчасти лежал с ногой. У меня осколок в ноге был. Я долго с ним ходил, а потом рана стала гноиться и меня положили.
— Наверное. — Иван проговорил задумчиво. В мыслях была не моя рана. — А я ходил специально Сысика хоронить. Так возле окопчика нашего он всю зиму и пролежал. Танки-то уволокли, должно, еще осенью в переплавку. Насилу нашли мы с Атаевым это место. Мы с Атаевым ходили. Выкопали с ним маленькой саперной лопаткой могилу — а земля-то в Сталинграде помнишь какая! — и похоронили его. Автомат его положили с ним рядом. Не разрешено с оружием хоронить, но мы с Атаевым сделали исключение для Сысика. Воин должен лежать с оружием! Я еще хотел и того парня из автоматчиков с ним же похоронить, но не нашел — разве узнаешь его через столько времени, тем более что я его один раз только и видел-то и то ночью. А может, он и не убитый, может, раненый упал тогда.
Мы зашли в избу продрогшие. Место на диване показалось уютным.
— Так ты спрашиваешь, почему гараж не построю «Запорожцу»? Надоело. Понимаешь, у меня жизнь как-то не по путю пошла. Может, я виноват — не сумел на хребтину ей угодить, а угодил под копыта. Она меня хочет, смять, стоптать, ну а я держусь. Не всегда, правда, удается. Два раза неудачно женился. Первый раз — сразу после войны. Прожили двенадцать лет. Дом построил хороший, скотину завел. Не получилось жизни. Все оставил. Ушел. Сыну оставил. Не жалко. Сейчас ему уже тридцать лет. Живет в Средней Азии. Второй раз женился — опять дом построил, хозяйство завел. Девять лет прожили. Только не получилось жизни. Не крохобор, не мелочный. Все оставил ей. С одним узелком ушел — с бельишком. Ну а теперь пусть мне казенный дают. Не хочу больше строить. Ты поговори там, в райкоме.
— Поговорю, Вань, обязательно поговорю.
— Я уж и дом облюбовал, вон напротив через дорогу строится двухквартирный. В нем бы.
В нем он и получил через два-три месяца после моего отъезда хорошую двухкомнатную квартиру.
Вечером пришли председатель и секретарь сельского Совета, вполне современные молодые (даже очень молодые для государственных должностей) женщины в брючных костюмах и довольно свободно разбирающиеся в том, что такое автор произведения, написанного от первого лица, и что такое лирический герой. Невольно вспомнилось, что когда в сорок пятом я работал инструктором райисполкома, то у нас в одном из сельских Советов был председателем совсем неграмотный человек, расписаться не мог.
Сидели все за столом и делали пельмени. Настоящие сибирские пельмени в самом центре Сибири. Разговаривали о всяких делах. Женщины поворачивали разговор на литературу — в таких случаях почему-то считают, что с врачом сподручнее всего говорить о медицине, с литератором о литературе — а я старался перевести речь на местные темы. Мне действительно интересно было услышать об условиях работы нынешних председателей сельсоветов — как-то не приходилось встречаться, с ними давненько уж. Разговор катился. А я смотрел на Ивана (он пельмени не делал, говорит: «Моими пальцами только подковы сгибать, а не тесто склеивать»). Смотрю на него и думаю: боже мой, кто из нас мог сказать там, в сталинградских степях, где всю зиму выла пурга и ни днем, ни ночью не прекращалась пулеметная стрельба, что через столько лет — через треть века! — будем мы сидеть в центре Сибири и лепить пельмени!
Все-таки интересная штука — жизнь! Сколько в ней неведомого.
Во второй день
Проснулся я от какого-то резкого стука — как потом догадался, это упал ухват около печки. Глянул на часы (на всю жизнь фронтовая привычка спать при часах) — пять утра! В передней комнате горит свет, топится печь, доносится хрипловатый сдержанный басок Ивана: