Мой младший не приемлет ничего на слово — во всем, с чем сталкивается, хочет разобраться сам. И тут смотрит напряженно, сосредоточенно, наверное, хочет увидеть здесь линию фронта и вообще войну. Не ту, что знал по кинофильмам да по книгам, а какую-то другую, которую хочет показать ему отец.
— Наверное, вот этот окопчик, в котором ты сидел, — говорит он, и вижу я, как он от волнения то и дело поправляет очки, разглядывая уже заросшие углубления по краю обрыва.
— Может быть. А бежал я в тот, который под самым яром.
— Наверное.
— Вот здесь могла быть моя могила…
Мы долго стоим молча, каждый думая о своем. А в основном оба об одном и том же — о войне, о жизни.
— Если сейчас снести этот дом, — сказал я некстати, — и вырубить сад, то весь город будет как на ладони, и даже лесочек за городом, в котором немецкие пушки стояли.
Сын ничего не ответил. А я тут же подумал: а зачем вырубать? Даже если это просто в мыслях, а не наяву — зачем?..
Мы стали спускаться. Молча спускались по еле приметным тропинкам. Молча сели в переполненный автобус и поехали в центр города.
Мы зашли в музей. Его директор на общественных началах Авксентий Федорович Мельник встретил нас радушно. Мы долго и оживленно беседовали. В музее много экспонатов, показывающих горожан в Великой Отечественной войне, а вот о том, как был освобожден город, ничего нет. Поэтому-то директор так и обрадовался моему появлению. Но чем я мог ему помочь? Я только мог твердо заявить, что наш 1075-й полк 316-й Темрюкской стрелковой дивизии утром 24 декабря 1943 года освободил город Радомышль и что первыми в него вошли мы, разведчики. Но документов-то у меня не было.
Зато мы с сыном многое узнали о далеком прошлом и настоящем Радомышля.
Первое упоминание в летописи о Мичеське датировано 1150 годом — на три года позже Москвы, а в 1157 году основатель Москвы Юрий Долгорукий пожаловал его Киево-Печерскому монастырю. В 1241 году на сходе селян город был переименован в Радомышль — вроде бы подразумевалось под этим словом радость мысли…
А Лутовка, которая сейчас срослась с городом, когда-то, во времена Петра Первого, была вотчиной украинского гетмана Мазепы. Все это есть в музее. Нет только нашего полка.
— Об этом не волнуйтесь, — успокоил меня Авксентий Федорович. — Теперь я знаю, что мне искать. Центральный архив Советской Армии теперь все вышлет, что мне надо. Документы вышлет…
До отхода автобуса было еще далеко. Ходить бесцельно по незнакомому городу в неимоверную жару смысла не было, и мы сели на диван около бочки с квасом, которым торговала бойкая девушка. Квас был холодным и в меру крепким. Время от времени подходили и пили по стаканчику. Здесь нас и разыскал директор музея.
— Това-арищи! — развел он руками. — А меня супруга с дочерью выпроводили из дома, говорят, у людей никого знакомых в городе и ты, говорят, не пригласил их к нам. Иди, веди, говорят. Так что как хотите, а пойдемте.
Нам не хотелось опять тащиться по жаре, стали было отказываться. Но добрый Авксентий Федорович был неумолим.
— Без вас меня же домой не пустят.
Пришлось пойти — впереди еще два с половиной часа, не сидеть же, на самом деле, все это время на диване около бочки с квасом.
Хозяйка, оказывается, была в оккупации и хорошо помнит тот день, когда мы освободили город.
— Вы не представляете, как мы вас тогда ждали! — Это первое, что она произнесла при нашем появлении. — Вы пришли, и с вами воздух кругом сменился. Не поверите — дышать стало легче…
За столом сидели долго. Говорили в основном о тех далеких днях войны, о погибших, о том, как быстро сейчас меняется жизнь. Потом хозяин повел нас на берег Тетерева, где он рыбачит прямо из своего огорода. Но главное чудо — это бобры. Они живут тут, в самом центре города, в пятидесяти метрах от автостанции, где постоянно гвалт и шум. Авксентий Федорович показал большой пень в своем огороде — бобры свалили дерево, обглодали его, а он потом распилил его на дрова.
Таким уютом и безмятежностью веяло от всего этого, что мне не верилось — громыхали ли здесь орудия и здесь ли тряслась земля от разрывов артиллерийских снарядов.
Потом мы на автостанции дожидались вышедший из графика автобус. Диктор от имени администрации автовокзала извинялся во всеуслышанье перед пассажирами. Потом несколько раз повторял, что на Киев отправляется последний автобус, но просил людей, не попавших в него, не волноваться — через пятнадцать минут пойдут два дополнительных автобуса на станцию Тетерев, к киевской электричке. Без дикторской лаконичности в конце объяснял:
— Товарищи, на станции Тетерев сядете на электричку, которая отходит в восемь часов вечера, и спокойно доедете до Киева. Не волнуйтесь, пожалуйста.
Бабий гомон немного стихал, потом всплескивался снова — должно быть, женщин не устраивало ехать в Киев через Тетерев. Ехать. А в сорок третьем… Я не могу удержаться, чтобы снова не сравнить все здесь виденное с тем, что было в сорок третьем, я за этим приехал сюда… Так вот, в сорок третьем из Киева в Радомышль мы шли пешком через Тетерев. Пешком! И к тому же не знают наверняка эти тетки, какая паршивая песчаная земля на этой самой станции Тетерев! Это: уж так, к слову. Выкопаешь траншею в полный рост, не успеешь присесть перекурить, а она, эта проклятая траншея, — бах! — и осыпалась. Сама по себе осыпалась. А что, если танк пройдет через нее или снаряд невдалеке бухнет?..
А на следующий день, в понедельник, черная «Волга» редактора областной газеты мчала нас из Житомира в противоположную от Радомышля сторону — в Любар.
Где-то здесь, в предместье Житомира, я встретил свое двадцатилетие. Хозяйка принесла со двора большую охапку соломы, бросила ее на глинобитный пол, застелила дерюгой — что может быть удобнее для солдатского ночлега. Нас ночевало в избе четверо. Для полного счастья было и сало и даже самогонка.
После ужина, немножко разгоряченные от выпитого, разомлевшие от жары, сели играть в карты. Игра что-то не клеилась. Хозяйка, не старая женщина, вдруг собрала карты.
— Давайте, хлопцы, я вам погадаю.
Про двоих я не помню, что нагадала им эта доморощенная пророчица. Но они восприняли всю эту затею как веселое развлечение. Зато мы с товарищем оказались, наверное, более впечатлительными. Ему она нагадала долгую — тогда это было главным — и счастливую семейную жизнь, кучу ребятишек. Он, конечно, сиял. Со мной вышло хуже. Мне в ближайший день-два предстояло получить какое-то радостное известие, а потом… потом, говорит, ничего нет, сплошная чернота.
— Убьют, должно, тебя, хлопчик…
Трудно придумать, что могло бы после такого предсказания меня обрадовать «в ближайшие день-два», разве что смерть Гитлера и конец войны… Понятно, что до половины января — до тех пор когда меня ранило, — я ходил как в воду опущенный. Из головы никак не выходило то гаданье. Хотя вроде бы и не верил, да и первая половина нагаданного не подтвердилась — радостного сообщения не было.
Что же касается товарища, которому она, эта гадалка-самоучка, предсказала длинную жизнь и кучу детей, то он через неделю погиб. Жалко было парня — может быть, после радостного ворожейства совсем потерял осторожность и напоролся. Меня же через неделю после его гибели ранило. Ранило не шибко. Перевязали, я сел на попутный грузовик и отправился в госпиталь в Чуднов. Как-то вдруг успокоился после этого — вроде бы кончилась теперь магическая сила предсказательницы, опростоволосилась она в моих глазах, и переживать теперь мне нечего…
Наша «Волга» миновала село Высокая Печь, где в войну наши танки проутюжили две с половиной тысячи немецких автомашин. Мы въезжали в Чуднов. Я попросил шофера подъехать к старому зданию средней школы. В нем тогда был полевой госпиталь.
С перевязанными кистями рук и головой я явился тогда в госпиталь, который гудел, как улей, — раненых было полным-полно. Тяжелые лежали на полу на соломе, легкораненые слонялись в ожидании отправки в тыл. Я протиснулся в перевязочную, показал свои руки, сестра посмотрела, успокоила, что недели через две все заживет, дескать, пусть разведчик не волнуется, к тому же скоро придут машины и всех отправят в тыл.